А Москва была чудесная! Румяная, вальяжная, сытая до отвала, дородная — настоящая русская красавица! Поскрипывала на морозе полозьями, покрикивала на зазевавшихся прохожих, притопывала каблучками. По горбатой Тверской весело летели тройки, пары, лихачи-кудрявчики.
— Пади!.. Берегись!..
В узеньких легких саночках, тесно прижавшись друг к другу, по вечерам мчались парочки, накрытые медвежьей полостью. В Охотном ряду брезгливые и холеные баре иногда лично выбирали дичь к обеду. Там торговали клюквой, капустой, моченой морошкой, грибами. Огромные осетры щерили зубы, тускло глядя на покупателей бельмами глаз. Груды дикой и битой птицы заполняли рундуки. Длинными белыми палками висела на крючках вязига для пирогов. И рано утром какой-нибудь загулявший молодец (в голове шумел вчерашний перепой) подходил к продавцу, стоявшему у больших бочек с квашеной капустой, низко кланялся ему в ноги и говорил:
— Яви божескую милость! Христа ради!
И продавец, понимая его душевное и физическое состояние, наливал целый ковшик огуречного рассола, чтобы молодец похмелился. И ничего за это не брал!
По ярко-белому снегу на площади возле Китайгородской стены важно ходили лоточники, неся на голове целые корыта с оранжевыми апельсинами.
В сорокаградусные морозы горели на перекрестках костры, собирая вокруг бродяг, пьяниц, непотребных девок, извозчиков и городовых. Все это хрипло ругалось отборнейшим российским матом, притопывало валенками, хлопало рукавицами по бедрам и выпускало облака пара. А вокруг по сторонам, куда ни кинь взор, — трактиры с синими вывесками. В трактирах бойко подавали разбитные ярославцы-половые, расчесанные на пробор, «посередке», с большими «портмонетами» из черной клеенки, заткнутыми за красные кушаки. Они низко кланялись гостю и говорили «ваше степенство» всем и каждому (даже мне, например) и летали, как пули, из зала на кухню и обратно.
— Счас дают-с! — только и можно было от них услышать на любой вопрос. — Счас дают-с! А это «счас» продолжалось с час, не меньше.
Были трактиры и попроще, где можно было подойти к стойке — выпить шкалик водки и бесплатно закусить кислой капустой, или огурцами, или мелко нарезанной воблой. Были другие, чуть почище, с «дворянской» половиной, с зеркалами и золоченых рамах и тяжелыми грязными портьерами; там всегда играла машина:
Вдали тебя я обездолен,
Москва, Москва — родимая земля!
У входа, с улицы, стоял огромного роста швейцар в треуголке — как у Егорова, например, в Охотном ряду.
Были чайные, где любители чаепитий могли получить по вкусу десятки сортов разных чаев: китайских, индийских, цейлонских, цветочных, зеленых, черных и пр. Целый печатный прейскурант подавался вам при заказе.
А были особые чайные на Трубе, с хозяевами, любителями певчих птиц. Туда ходила особая публика. Эти чайные были увешаны клетками с соловьями, дроздами, щеглами, малиновками, канарейками. Щебет оглушал вас, как только вы входили. И степенные, окладистые, бородатые купцы задумчиво слушали курских, воронежских, сибирских и таежных, украинских и подмосковных соловьев и спорили о красоте и чистоте голоса, о виртуозности их трелей и пр., восхваляя или порицая качества тех или иных певцов и доходя в этом до особой тонкости оценок, как истые знатоки и «искусствоведы».
Были трактиры, где собирались книжники-букинисты, где с рук можно было купить редчайшую, чуть ли не первопечатную книгу или такую искусную подделку, что сам черт не мог бы отличить ее от подлинной.
Москва была пестрая, цветастая, шумная, не похожая ни на один город в мире. Не любить ее было невозможно. У нее было свое, неповторимо-прекрасное, необычайно душевное бытовое лицо. Теперь этого лица у нее уже нет. Быт ушел. Вместе с веком.
Религиозным центром Москвы была Иверская. В маленькой часовне у Красной площади стояла ее икона, озаряемая сотнями свечей, которые ставили верующие. Икона сверкала бриллиантами, изумрудами и рубинами, которые жертвовали исцеленные от тех или иных недугов и горестей, невзгод и страданий. С нее начиналось все. Ни один приезжий купец не начинал дела, не поклонившись Иверской. Там всегда было жарко и душно. Мы тоже иногда несли свои скромные дары иконе. Я помню, как перед большими событиями, экзаменами, например, или в ожидании денег от родителей я и мои друзья шли к Иверской и ставили свечи или покупали белые розы на длинных стеблях и вставляли их в подсвечники.
Кого-кого только у нее не перебывало! И старые генералы, недовольные пенсией, и толстые москворецкие купчихи, не любившие своих мужей, влюбленные в молодцов-приказчиков, и модистки, отравленные романами Вербицкой, и пожилые актеры, не получившие ангажемента на сезон, и дельцы, и комбинаторы, и жулики. Все несли Иверской свои горести и мечтания. Все верили, что она поможет. Услышит их мольбу. Такова была сила веры!
Посреди Тверской, где сейчас Моссовет, против красного дома генерал-губернатора, дома, который чуть не продал какому-то иностранцу знаменитый авантюрист корнет Савин, примерно там, где теперь ресторан «Арагви», был магазин цветов «Ноев и Крутов». В витринах его в самые жестокие морозы беззаботно цвели ландыши в длинных ящиках, гиацинты, сирень в горшках и фиалки. Пармские бледно-лиловые фиалки, которые привозили экспрессом прямо из Ниццы.
Я простаивал часами у этих витрин, любуясь праздником цветов среди московской суровой зимы. Подъезжали роскошные экипажи, заказывались великолепные корзины актрисам, именинницам-любовницам. А на простой тарелке в воде плавали опавшие бутоны камелий. Вот эти опавшие бутоны я и покупал иногда, когда заводился двугривенный в кармане, по три копейки за штуку, втыкал или прикалывал их к своей бархатной блузе и щеголял по городу «утонченный», «изысканный» и... голодный. Ибо лучше было купить такую камелию за три копейки, чем съесть тарелку борща в студенческой столовой, который стоил тоже три копейки. Но зато можно было появиться в этой столовой и произвести неотразимое впечатление на курсисток своим артистическим видом.
Весной, на масленице и великим постом, был в Замоскворечье вербный базар. Это было непередаваемое зрелище.
— Полная колода гадательных карт девицы Ленорман, предсказавшей судьбу Наполеону! — орал продавец, суя всем в нос обыкновенные карты. — Вместо рубля — пять копеек!
А карты эти никогда больше пятака и не стоили.
— Сочинения графа Льва Николаевича Толстого. Вместо рубля — пять копеек! — хриплым голосом скрипел другой торгаш.
— А вот!.. Зять тещу
Повел в Марьину рощу!..
— А вот!.. На Воробьевых горах
Два монаха сидять и горох едять!..
Дальше под одобрительный гогот публики шли совершенно нецензурные подробности похождения тещи и монахов.
Иногда из-за угла откуда-то выскакивала подозрительная личность, делала необычайно конспиративное лицо, оглядываясь по сторонам, быстро совала вам в руки пачку открыток и говорила:
— Десять копеек! Платите скорей, а то околоточный увидит.
И, схватив гривенник, быстро исчезала. Вы несли открытки за угол, разворачивали пакет. Там оказывались самые невинные картинки, вроде «Дедки и репки» или «Вани и Маши».
Александр Вертинский "Дорогой длинною..."